«Мы часто не доверяли суждению людей», — Монсеф Слауи, член совета директоров GlaxoSmithKline

«Мы часто не доверяли суждению людей», — Монсеф Слауи, член совета директоров GlaxoSmithKline

Кто и как решает, какие лекарства разрабатывать? Почему одни лекарства быстро устаревают, а другие продаются и через 50 лет? Правда ли, что лекарства от всех массовых болезней уже изобретены?

Мария Дранишникова, Vedomosti.ru

Кто и как решает, какие лекарства разрабатывать? Почему одни лекарства быстро устаревают, а другие продаются и через 50 лет? Правда ли, что лекарства от всех массовых болезней уже изобретены? Почему шпионаж при разработках лекарств далеко не так опасен, как кажется? Обо всем этом «Ведомостям» рассказал Монсеф Слауи, курирующий исследования и разработки в GlaxoSmithKline (GSK).

— По подсчетам Roland Berger Strategy Consultants, за последние 10 лет расходы на R&D по всему миру выросли более чем на 80%, а новых продуктов стало регистрироваться на 43% меньше. Согласны ли вы с этими данными?

— Совершенно согласен. Мы четко видим: стоимость исследований растет, а их результативность падает. Поэтому три года назад в GSK произошли резкие изменения, о которых я говорил раньше. Мы также снизили количество R&D-центров на 40%, закрыли 45% наших мощностей, наша команда уменьшилась на 6000 человек. Но результативность выросла. За последние четыре года мы получили максимальное количество одобрений со стороны FDA (Управление по контролю за качеством пищевых продуктов и лекарственных препаратов США. — «Ведомости»), частота нашего успеха в R&D, как я уже говорил, — 85%. В результате мы снижаем стоимость разработки на один препарат.

— А почему в отрасли складывается ситуация, при которой инвестиции в R&D растут, а результативность падает?

— Это очень интересный вопрос. В последние годы мы наблюдали потрясающий прогресс технологий. Сейчас у нас есть возможность многое исследовать, дойти до глубинных уровней. Я могу задать компьютеру задачу сгенерировать огромное количество вопросов. Но получу огромное количество информации, часть из которой даже не нужна. Разница между хорошим и плохим ученым в том, что хороший ученый задает правильные вопросы, имеет суждения и может вовремя оценить результат. Этому, к сожалению, мы пока до конца не научились. В 1990-е были огромные инвестиции в хайтековские решения, технологии, роботизированные системы — тысячи экспериментов ставились каждый день. Но, возможно, не было инвестиций в людей, которые умели бы задавать правильные вопросы и имели правильные суждения на самом раннем этапе [разработки]. Также мы часто не доверяли суждению людей. Поэтому мы вернули так называемый человеческий фактор.

— Как устроен процесс разработки лекарств? Кто и как решает, какие лекарства нужно разрабатывать, как выбираются идеи?

— Раньше решение принималось одним человеком или ограниченной группой лиц. Недавно в GSK произошли изменения. Теперь решение о том, что разрабатывать, принимают на самом раннем этапе (на этом этапе исследования менее затратны) фундаментальные ученые, непосредственно занятые разработкой лекарств. Они работают в малых группах, которых у нас около 40, в каждой 10-15 человек.

В первые 5-7 лет исследования препарата мы оставляем решение в пользу ученых. Затем препарат доходит до этапа клинических исследований. На этом этапе мы принимаем решение коллегиально. Я возглавляю одну из таких групп, в нее входят представители всех направлений: ученые, медицинский, коммерческий, финансовый отделы, отдел маркетинга. Наша группа должна принять три важных решения: о начале крупномасштабной программы клинических исследований, о проведении третьей фазы клинических исследований (завершающая фаза перед выходом препарата на рынок. — «Ведомости») и о коммерциализации продукта.

— Сколько времени проходит от появления идеи до выпуска препарата на рынок?

— В среднем 12-15 лет. Хотя разработка нашей противомалярийной вакцины, третья фаза клинических исследований которой недавно завершилась, заняла 29 лет. В нашем портфеле для лечения сердечно-сосудистых заболеваний есть препарат, разработку которого мы начали в 1998 г., а закончить планируем в середине 2014 г.

— А сколько тратится на разработку препарата и сколько времени требуется на возврат инвестиций?

— Чтобы один проект оказался успешным и препарат вышел на рынок, на этапе клиники у нас, наверное, будет 50 проектов, на этапе идеи их может быть 200-500. Если суммировать стоимость этих проектов, то на разработку одного препарата требуется $2,5-3,5 млрд.

Рассчитать возврат инвестиций на один конкретный проект достаточно сложно. Мы, как правило, проводим такой расчет, основываясь на оценке всего портфеля. В среднем по индустрии возврат инвестиций в пересчете на портфель составляет 9%. Наша цифра за 2006 г. — 8%, текущий результат — 13%, а цель — 14%.

— Что компаниям выгоднее: разрабатывать лекарства для лечения болезней, которыми болеет небольшое число людей, или от массовых заболеваний?

— Наша основная задача — повышение качества жизни пациентов. Не важно, работаем мы над препаратом для лечения заболевания, охватывающего миллионы, или для лечения редкого орфанного заболевания. Наверное, в этом и заключалась огромная ошибка, которую мы делали в прошлом. Многие компании говорили: мы будем работать только над потенциальными препаратами, продажи которых могут нам принести миллиарды. Наш подход иной. Как я уже говорил, мы оцениваем успешность проекта относительно портфеля. Иначе мы бы никогда не занимались такими продуктами, как противомалярийная вакцина. Мы изначально знали, что такой продукт не окупит инвестиции. К тому же можно предполагать, что препарат будет хорошо продаваться, а окажется, что нет. Или наоборот: препарат будет популярным вопреки ожиданиям.

За последние 2,5 года по 40 нашим продуктам завершена третья фаза клинических исследований. Это больше, чем у любой другой фармацевтической компании. 34 из этих 40 исследований были успешными. То есть наш процент успеха в рамках завершения третьей фазы составил 85%. В среднем по индустрии это 45-50%. Проще говоря: за те же деньги наш процент успеха в два раза выше.

— Создается впечатление, что препараты для лечения массовых заболеваний уже все изобретены: грипп лечат, обезболивающих на рынке много. А компаниям остается работа над лекарствами для лечения редких заболеваний.

— Это не совсем верно. Например, грипп. Его можно предотвратить с помощью вакцинации. Но в США в год более 60 000 пожилых пациентов погибают после перенесенного гриппа. Грипп — это массовый убийца. Или астма. Да, пациенты принимают препараты, но у них по-прежнему бывают обострения, приводящие к госпитализации. То есть хорошие препараты есть, но они не идеальны. Есть, конечно, области с более широким спектром возможностей. Например, гипертензия. Я считаю, что большинство пациентов могут получить адекватную терапию имеющимися препаратами.

Мы [при разработке лекарств] обращаем внимание на медицинскую потребность: нужно что-то еще для конкретной области или все возможное уже есть? Даже в хорошо проработанной области у нас вдруг может оказаться молекула, обладающая новыми свойствами. Например, могут практически отсутствовать нежелательные явления [от приема препарата]. Или мы можем предложить новую дозировку. Если пациент принимает препарат раз в месяц вместо трех раз в день — это тоже существенное улучшение.

Поэтому меня не беспокоит вопрос, останутся ли области для дальнейших медицинских исследований и разработок, — их еще очень много. Меня главным образом беспокоит понимание наукой патогенеза развития заболеваний и механизмов действия препаратов. Мы до сих пор не пониманием полную картину патогенеза развития большинства заболеваний. Мы до сих пор не знаем, из-за чего начинается рак. Есть много противоопухолевых препаратов, которые могут продлить жизнь и улучшить ее качество. Но понимание базовой фундаментальной биологии человека пока еще недостаточно глубоко. Как клетка становится раковой? Почему она дает сбой? Если бы мы понимали «как», то, возможно, могли бы вернуть ее в состояние нормальной. Другой пример — диабет. Почему начинается дисфункция бета-клеток поджелудочной железы, прекращается секреция инсулина и пациенты вынуждены выживать, используя инъекционный инсулин? Если бы мы это понимали, то, возможно, могли бы предложить более эффективные решения. На данный момент я оцениваю понимание биологии человека на 10-15%.

— Лекарства от каких болезней сейчас больше всего ищут компании?

— Сейчас это несколько ведущих тем: лечение нейродегенеративных заболеваний (например, болезни Альцгеймера, Паркинсона), онкологические заболевания, поражающие миллионы людей, и воспалительные заболевания. В частности, мы знаем, что основные триггеры сердечно-сосудистых заболеваний, от которых погибает большинство населения, — воспалительные процессы. Ожирение приводит к сердечно-сосудистым заболеваниям, потому что жировая ткань сама по себе — драйвер процессов воспаления.

— Фармацевтическая отрасль, с одной стороны, считается одной из самых высокотехнологичных. Но с другой — на рынке много лекарств, изобретенных лет 50 назад. Как быстро устаревают лекарства?

— Думаю, единственное, почему препарат может устаревать, — это появление нового препарата с улучшенными свойствами. Например, препараты для химиотерапии, которые применялись в 1970-е, уже никто не использует — они полностью токсичны; есть улучшенные варианты. Хороший препарат врачи продолжают выписывать, потому что старые лекарства продолжают действовать.

— Насколько ваша деятельность по разработке лекарств засекречена? И до какого момента?

— Сердце нашего бизнеса — это защита интеллектуальной собственности. [При разработке лекарств] важна структура молекулы. Как правило, она становится более-менее понятной спустя 3-4 года после начала проекта. Затем мы подаем заявку на патент. С момента подачи заявки до получения патента проходит год. Это, конечно, достаточно критичный период. Но на этом этапе процент успеха — всего 5. В это время может быть 100 вариантов структур молекул, и мы еще никогда не знаем до конца, какая из них окажется успешной.

Еще один достаточно чувствительный момент — несколько месяцев планирования дизайна клинических исследований. Допустим, молекула представляет интерес для лечения болезни Альцгеймера, но мы также можем знать — и этого не знают остальные, — что она может представлять интерес для лечения инфарктов. Это наше преимущество.

Определенные моменты секретности есть, но нельзя говорить, что засекречено все. Кроме того, GSK взяла на себя обязательства полной открытости и прозрачности. Мы в достаточно короткие сроки публикуем результаты клинических исследований, структуры молекул.

— А с чем это связано? Это требования регулирующих органов?

— Политика, которой мы следуем, выходит за рамки требований, которые выдвигают регуляторы разных стран. Мы хотим восстановить доверие между нами и обществом. В мире репутация фармацевтической индустрии, наверное, чуть лучше, чем у табачных компаний. Хотя они производят продукт, который может привести к гибели миллионов, мы же пытаемся спасти жизни. Во многих сообществах считается, что фармацевтическая индустрия врет, наживается на пациентах, пытается заработать на человеческом горе и проч. Мы пытаемся изменить это восприятие.

— Случаи шпионажа в вашей отрасли бывают? Что делаете, чтобы этого избежать?

— Лет 20 назад, когда я еще работал в отделе разработок и исследований новых вакцин, у нас был обнаружен посторонний человек с фотокамерой, который фотографировал площадку. Даже не бумаги. Сейчас такая ситуация была бы совсем нерелевантной: у всех есть мобильные телефоны с камерой. За 25 лет моей практики не было ни одного случая шпионажа, по которому бы велось расследование. Это не значит, что таких случаев нет. Возможно, мы недостаточно знаем.

Важный момент, которому я научился, будучи членом совета директоров: скопировать структуру активной молекулы можно на очень раннем этапе разработок. Но в тот момент те, кто ее копирует, до конца не знают, что они копируют. С большой долей вероятности это будет неправильный вариант: или в дальнейшем у молекулы будет очень выраженная токсичность, или она не будет работать так, как должна. Ведь на раннем этапе рассматривается сразу много вариантов. Скопировать дизайн? Но мы все равно его опубликуем. Можно попытаться узнать данные исследования в момент их раскрытия, т. е. за три месяца до публикации. Однако не думаю, что это принесет компании значительный вред, потому что большая часть наших результатов защищена как интеллектуальная собственность. Но на производстве могут быть определенные ноу-хау, которые уже не защищены патентом. Это как Coca-Cola: никто не знает точное соотношение ее ингредиентов.

Что мы действительно делаем, так это осуществляем определенный компьютерный контроль. Вся информация у нас в электронном варианте, поэтому мы отслеживаем, когда какие-то большие массивы данных копируются на личные носители информации.

— Были случаи, когда вы прекращали разработку препарата, потому что, допустим, выяснялось, что ваши конкуренты дальше вас продвинулись в работе над похожим лекарством?

— Это могло произойти не потому, что они продвинулись дальше, а потому, что мы, допустим, понимали: их решение эффективнее нашего. Зачем разрабатывать и инвестировать в препарат, который будет менее эффективен?

— И как определить, над чем работу продолжать, а над чем нет?

— Основное — научный критерий. Мы изучаем данные, которые мы собрали. Поэтому важна полная открытость данных даже внутри компании. Допустим, человек работает над проектом 10 лет, влюбляется в него. В какой-то момент он показывает результаты. Не то чтобы у него было желание ввести кого-то в заблуждение, но, поскольку человек посвятил много времени проекту, у него, возможно, есть искушение представить данные по-другому. Если мы будем смотреть на них непредвзято, то можем увидеть: здесь есть негативный момент, и здесь, и здесь. Мы их суммируем и понимаем: это работать не будет.

Второй важный критерий — улучшение уже имеющегося на рынке препарата. Поэтому мы генерируем данные, проводим сравнительные исследования, в которых сравниваем препараты с признанными «золотыми стандартами» для лечения определенных заболеваний.

— Законодатели некоторых стран предлагают пересмотреть патентное законодательство. Они объясняют это тем, что компании патентуют даже незначительные изменения, из-за этого расходы государства на здравоохранение растут. К чему, на ваш взгляд, это может привести?

— Я думаю, с подобного рода инициативами нужно быть достаточно осторожными. Даже малая инновация, небольшие изменения, стоящие сотни миллионов долларов, имеют ценность. Предложение патентовать только крупные изменения, думаю, может привести к искоренению всех инвестиций в инновации. Думаю, сейчас система достаточно справедлива. Если какая-то страна считает, что определенная инновация не приносит достаточного количества добавленной ценности для пациента, то она может не регистрировать препарат, не закупать его.

— Можете ли рассказать забавные или, напротив, не очень забавные случаи, связанные с разработкой или исследованиями лекарств?

— Могу поделиться одним личным положительным эмоциональным моментом. Мы с детьми ехали в отпуск из Чикаго в Филадельфию, и у меня зазвонил телефон. Это звонила команда, которая тогда была в Мозамбике. Они только что раскрыли данные третьей фазы клинического исследования нашей вакцины. И увидели, что они положительны. А это очень много лет работы! 29 лет. Я был настолько взволнован, что даже был вынужден остановить машину. Потому что каждый раз, когда я нажимал педаль газа, моя нога тряслась. Мои дети — на тот момент 14 и 16 лет — очень веселились. Им было смешно, что я не мог нормально вести машину.

Еще недавний, но не такой положительный пример. Мы с 1992 г. разрабатывали противораковую вакцину, набрали много данных. И вот собралась группа независимых экспертов, которых мы попросили ответить: да или нет. На вопрос, безопасна ли вакцина, получили ответ «да». Тогда мы спросили: эффективна ли вакцина? Ответ был «нет». Мы ожидали, что ответ будет «да». Это была большая конференция, в которой принимали участие люди со всего света. После этого ответа повисла тишина. Это 21 год работы, не увенчавшейся успехом. Но в этом и есть магия открытия и разработки лекарств. Ты проходишь долгий, тяжелый, трудоемкий путь. И в одну секунду решается: это черное или белое. Здесь нет середины. Это очень запоминающийся момент. Мы надеемся, что у нас будет больше положительных моментов.

— Кто сейчас основной поставщик идей для отрасли — глобальные компании или небольшие лаборатории? Какие страны — лидеры по числу новых идей?

— Во всем мире около 80-85% фундаментальных идей и открытий генерируется академическими кругами. Как мы узнаем об этом? Читаем публикации, посещаем конференции, приглашаем эти таланты приходить с идеями к нам, сотрудничаем с университетами США и Европы.

Мы отслеживаем, в каких странах появляется большее число патентов и публикаций. В последние годы это Южная Корея, Китай, Аргентина. Недавно мы организовали исследовательский центр в Китае. Он получил достаточную автономию в вопросах исследований. Определенный интерес представляют некоторые российские университеты и центры. Собственно, одной из целей моего визита [в Россию] было поближе познакомиться с российским научным сообществом.